Обитель читать онлайн

Обращал на себя внимание один из старожилов Секирки, одетый в несколько рубах и подштанников, на распухшие свои ноги он накрутил крепко перевязанные портянки, одни на другие, как капуста.

Из его поведения Артём вывел другой секирский закон: спать лучше днём — оттого что днём теплее, а ночью двигаться и выживать.

Утром ни на минуту не ложившийся секирский старожил деловито, как лесник, обошёл все нары, трогая лбы и щёки ещё не поднявшихся штрафников. Иногда на него кричали: он молча отходил, ничего не отвечая.

Он караулил любую ночную смерть — случилась она и в эту ночь: один лагерник умер.

Однако про то, что любое, пусть и с мёртвого, бельё лучше, чем отсутствие всякого белья, догадался и Василий Петрович, который без лишних разговоров первым потянул с мёртвого соседа подштанники.

Картина была неприглядная, и Артём отвернулся.

Старожил, стоявший в головах у мертвеца и собиравшийся проделать ровно то же самое, невнятно выругался и попытался подштанники удержать.

Василий Петрович разогнулся, оставив бельё на коленях у мертвеца, сгрёб в свои жестяные пальцы лицо старожила и резко выпрямил руку — человек, вскинув ноги, упал на каменный пол, сильно ударившись затылком: проживший неделю или, может быть, месяц на Секирке, он оказался куда слабее, чем всего лишь два дня битый собиратель ягод с неприглядным прошлым.

Голова Василия Петровича подрагивала сейчас особенно заметно, но движения были злы, порывисты и уверенны. Он рывком извлёк из-за пояса ложку, присел, надавив на грудь упавшему коленом, и, прижав конец ложки к его зажмуренному глазу, пообещал:

— Только подойди ещё раз. Ослеплю, — и надавил.

Это был другой Василий Петрович, такого Артём никогда не встречал и всерьёз усомнился теперь, с его ли рук ел ягоды.

Артём поскорей забрался к себе, чтоб попытаться ещё хоть чуть-чуть погреться — может, хватит солнечных щедрот на один длинный луч до самой Секирной горы.

Через какое-то время, как в прежние времена, возле нар его образовалась голова Василия Петровича.

— …Здравствуйте — глупо, — негромко произнёс он, словно продолжая начатую ещё в двенадцатой роте речь. — День добрый: просто ужасно. Приветствую вас: пошло. Может быть, большевики придумают другое слово, чтоб приличные люди могли поздороваться в таких местах… Как думаете, Артём? «А что не сдох?» — возможно такое приветствие? Его надо произносить одним словом. Ачтонесдох! Что-то в этом египетское слышится, из эпохи фараонов… Но вам я всё-таки хочу сказать: здравствуйте.

Артём ловил солнечный луч в ладони, вроде как собираясь накопить тепла и умыться им.

— Здравствуйте, — сказал он спокойно: за спину Горшкова, что ли, ему было переживать теперь.

— Знаете, мой отец закончил жизнь как дикий барин, — положив руки на Артёмовы нары и оглаживая доски, словно пытаясь согреться о них, говорил Василий Петрович. — Вы, наверное, не знаете, что это такое? Это барин, продавший или пропивший своё поместье, но оставшийся жить в местах, где в былые времена казнил и миловал. Поначалу его прикармливал купец, выкупивший у него за бесценок наш родовой дом, и сад, и конюшню, и… всё остальное. Потом купцу он надоел, и батюшка мой ходил по мужичьим дворам, и те выносили ему то яичка, то самогоночки. И называли батюшку «дикий барин». Он благодарил их по-французски, выпивал, шёл дальше… Говорят, его случайно застрелили купеческие гости, когда охотились. Я не знаю. Я ужасно презирал его… Но видел бы сейчас меня мой сын! — И Василий Петрович кивнул на невидимые Артёму подштанники.



— У вас есть сын? — спросил Артём.

— Сын? — переспросил Василий Петрович. — Есть. Впрочем, нет. И никогда не было. Поначалу мне казалось, что вы могли бы стать моим сыном… И вы в каком-то смысле теперь им стали — вы презираете меня, как дети презирают родителей.

— Я? Зачем? Нет, — сказал Артём и, оставив надежду на солнечный луч, убрал руки под мышки: они только зябли.

— Тогда, значит, точно не сын: вам всё равно, — заключил Василий Петрович.

Странно, но голос его успокаивал Артёма, и он уже готов был представить проклятую жизнь в двенадцатой роте как прежние, добрые дни — сейчас Василий Петрович позовёт его спуститься вниз, и предложит ягод, и ещё баранку, и даже чая: как жаль, что это закончилось. Всмотревшись в прищуренные глаза Василия Петровича, Артём смолчал. Василий Петрович прав: ему действительно было всё равно.

— Артём, я хотел бы вам сказать, мне всё-таки важно… — поделился Василий Петрович и даже оглянулся по сторонам, как будто здесь его признания могли быть хоть кому-то интересными. — Когда мы с вами… общались и были, я надеюсь, дружны… я вас ни разу не обманул. Понимаете? Просто не говорил о некоторых вещах.

Артём покивал головой. Имело бы смысл сейчас сказать Василию Петровичу, что он мог бы умолчать о «некоторых вещах» на допросе — но к чему? Тоже лишний расход тепла.

Со сдержанной и удивлённой болью цыкнув, Артём полез к себе за пазуху: клоп.

* * *

После утренней поверки пришёл красноармеец и велел Хасаеву назначить дежурных.

Артём по привычке затаился, и выбрали не его.

Дежурным приказали вынести парашу.

По всё той же привычке Артём порадовался, что препоручено это не ему, и тут же понял, что сглупил: тащить парашу — это значит оказаться на солнце, вдохнуть воздуха, осмотреться, размяться, понюхать солнечный свет. Если всё делать неспешно, то можно минуть десять прогулять — смотря ещё где опорожняют парашу, а то, может, и больше.

Вернувшись с парашей, дежурные тут же отправились назад — на этот раз выносить труп, о котором Хасаев доложил красноармейцам.

Свернувшись, Артём снова задремал и спал крепко: днём воздух мало-мальски прогрелся. Снов стало очень много, они непрестанно сменялись и путались, один вытеснял другой, запомнилось только, что вблизи разожгли печку, но, хотя дрова уже пылали, огонь в печи был ещё холодный — словно и ему надо было разогреться. Артём терпеливо ждал, иногда трогая языки пламени рукой — ощущение было схожее с тем, когда на руку плеснут одеколоном или спиртом. Потом подставил спину огню и начал дожидаться, когда он дозреет.

Весь сон был воплощённым терпением.

К обеду тело оставила память о горячей воде и растаявшем во рту хлебе.

Разговорившиеся было лагерники снова притихли, лежали скисшие и застылые. Глаза держали полуприкрытыми, словно и они мёрзли.

…В обед их покормили снова: баландой.

В баланде не было ни рыбы, ни моркови, ни картошки, ни капусты, ничего — только несколько сопливых сгустков, налипших по бокам и ко дну — на зато она была горяченная, и, пока Артём держал чашку в руках, ладони успели вспотеть и волдыри сладостно заныли.

После баланды предложили ещё и чаю — то есть целое ведро кипятка.

Хасаев уже вошёл в свою силу, кого-то залезшего во второй раз в очередь настолько сильно ударил в грудь, что глупый человек так и просидел у дверей до самого конца раздачи, зевая, как рыба.

Его потревожили, когда после обеда раздался шум засовов — все застыли, вслушиваясь, не зазвенит ли колокольчик, — но обошлось, и в церковь запустили очередную, человек в десять, полуголую толпу лагерников — среди них был немедленно опознан по рясе владычка Иоанн.

— Без попа не оставят! — засмеялся кто-то. — А тебя что не раздели, владычка?

— Голого попа даже чекисты боятся, — засмеялся тот в ответ, и многим разом стало смешно, и будто надежда забрезжила.

Василий Петрович немедленно встал со своих нар, обрадованный больше всех, как если бы к нему приехала самая близкая родня, — Артём подумал вдруг, что у его прежнего товарища, наверное, нет никого — ни жены, ни родителей, и никто его не помнит.

«…Разве что бродящие по свету инвалиды, которых он недозамучил, а только отщипнул по куску, как от пасхального кулича», — подсказал себе Артём.

Владычка заселился на место умершего ночью лагерника.

Несколько человек подошли к нему за благословеньем, он всех жалел и гладил по головам.

Артём, свесившись с нар, ненавязчиво наблюдал за этим и боролся с тихим желанием спуститься вниз и тоже погреться под веснушчатой владычкиной рукой.

Слышались слова: «…не будем сожалеть…», «…ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие невинной крови…», «…они на злое выросли, а на доброе — младенцы, а вы будьте наоборот…», «…воскрес Господь — и вся подлость и низость мирская обречены на смерть…», «…всесильная Десница…», «…мы недостойны мук Христа, но…»

«…Недостойны, но… недостойны, но…» — повторял Артём.

Словами владычки будто бы наполнилось всё помещение. Они шелестели, как опадающая листва. С порывом сквозняка слова взлетали под своды и снова тихо кружили. Всякое слово можно было поймать на ладонь. Если слово попадало в луч света, видна была его тончайшая, в голубых прожилках, плоть.

Василий Петрович терпеливо дожидался, когда кончатся ходоки. Батюшка остался один, и Василий Петрович негромко спросил, что ж такое завело его на Секирку.

— Мне сообщили, — всё так же добродушно и с готовностью ответил владычка, — что я подговаривал Мезерницкого убить Эйхманиса. И протестам моим не вняли. Разве я могу подговаривать человека поместить свою душу в геенну огненную?

На любопытный разговор и Артём спрыгнул вниз.

— И ты здесь, милый? — вскинув на него взгляд, сказал батюшка Иоанн. — Я-то думал, твоё лёгкое сердце — как твой незримый рулевой, знающий о том, что попеченье его у Вышнего, — проведёт тебя мимо всех зол. Но отчаиваться рано: ведь, вижу я, и здесь люди живут. Как вы тут живёте, Божьи люди?

— Две ведра кипятка выпили, владычка, — сказал Артём, пережидая боль и в ноге, и в голове, и в спине — прыгать надо было побережней, он даже забыл, что хотел спросить. — Ведро баланды… Хлеба дали пососать.

— А и кормят здесь? — всплеснул руками владычка. — А я мыслил: везут заморить — а на горе селят, чтоб ближе было измождённому духу вознестись! — Владычка засмеялся, — Значит, на Господа нашего уповая, есть смысл надеяться пережить и секирскую напасть. Всякий раз, — увлекаясь своей речью, продолжал он, — когда идёшь мимо чёрного околыша или кожаной тужурки, горбишься спиной возле десятника или ротного, думаешь: ведь огреют сейчас дрыном — и полетит дух мой вон, лови его, как голубя, за хвост. Но ведь не бьют каждый раз! И раз не бьют, и два, а бывает, и человеческое слово скажут, не только лай или мычанье! И заново привыкаешь, что люди добры!

Владычка обвёл глазами Артёма и Василия Петровича, словно ожидая, что они разделят его удивительное открытие, — но так как они не спешили с этим, он и сам согласился себя оспорить.

— …но только вроде привыкнешь, что люди добры, сразу вспомнишь, что был Путша, и вышгородские мужи Талец и Еловец Ляшко, которые побивали святого Бориса и повезли его на смерть по приказу окаянного Святополка. Был старший повар святого Глеба по имени Торчин, который перерезал ему горло. Были московские люди, один из которых сковал оковами святого Филиппа — бывшего соловецкого игумена, митрополита Московского и всея Руси, другой ноги его забил в колоду, а третий на шею стариковскую набросил железные вериги. И, когда везли Филиппа в ссылку, был жестокий пристав Степан Кобылин, который обращался с ним бесчеловечно, морил голодом и холодом. И был Малюта Скуратов, задушивший Филиппа подушкой. И у всех, мучивших и терзавших святых наших, у палачей их и губителей были дети. А у Бориса не успели народиться чада, и у Глеба — нет. И святой Филипп жил в безбрачии. И оглядываюсь я порой и думаю, может, и остались вокруг только дети Путши и Скуратовы дети, дети Еловца и Кобылины дети? И бродят по Руси одни дети убийц святых мучеников, а новые мученики — сами дети убийц, потому что иных и нет уже?

Владычка вдруг заплакал, негромко, беспомощно, по-стариковски, стыдясь себя самого — никто не мог решиться успокоить его, только ходившие по церкви встали, и разговаривавшие на своих нарах — стихли.

Продолжалось то меньше трети минуты.

Владычка вздохнул и вытер глаза рукавом.

— Но и этих надо любить, — сказал он и осмотрел всех, кто был вокруг. — Сил бы.

* * *

В девять часов провели вечернюю поверку.

Ужина не принесли.

Артём сидел на своих нарах, обняв колени, и твёрдо понимал, что сегодня спать будет ещё невыносимей, чем вчера: в небе клубилась леденеющая хмарь.

«А как же бабье лето? — думал Артём. — Уже было?»

В ответ на подоконник прилетела снежинка.

Артём раздавил её пальцем.


Вступайте в группу в ВК
Вконтакте
Facebook

Telegram