Обитель читать онлайн

В романе писатель думает, что он спрятался, и открывается в одном из героев, или в двух героях, или в трёх героях весь целиком, со всей подлостью. А в дневнике, который всегда пишется в расчёте на то, что его прочтут, пишущий (любой человек, я, например) кривляется, изображает из себя. Судить по дневникам — глупо.

Если б я писала роман про Ф., я бы… Там было бы всё по-другому, чем здесь. Я описываю здесь только правду — той, которой она мне видится. Но для описания жизни — правды не хватает! Правда событий, их перечисление и даже осмысление охватывает только очень маленькую, внешнюю, смешную часть жизни.

Пишешь правду — а получается неправда.

(вспомнила, забавно)

Вызывала Шлабуковского, который шёл по делу «Ордена русских фашистов».

Шлабуковский хорошо знал Есенина, знает всю эту среду. Расспрашивала его целый час о Есенине и Мариенгофе. Он никак не мог понять мой интерес, но осторожно рассказывал, а потом даже вдохновенно, расслабился.

Подумала вдруг: вот сложилась судьба, и я попала на поезд Троцкого, затем сюда, но могла бы остаться в Москве, дружила бы с поэтами, стала бы жить с кем-нибудь из них. Больше потеряла бы или больше приобрела?

Я бы не знала очень многого. Я бы не знала цену революции. Я была бы моложе и глупей.

Какой вывод? Я ни о чём не жалею.

Шлабуковский кокаинист. Есть какая-то возможность добывать кокаин даже сюда. Ф. театрал, хочет отпустить его досрочно по амнистии. А нужно было бы добавить ещё пять лет.

19 мая

Мне вчера привезли духи и тушь из Кеми.

Ф. зашёл ко мне в кабинет. Смешно: как будто на запах. Он же охотник. Он как охотничий пёс. Услышал запах и увлёкся.

Всё опять случилось. Это смешно, но мой смех счастливый.

Иногда стучится болезненная мысль про его женщин, его скотство, о том, что он может заразить меня: я тут видела, что происходит. Но быстро, быстро, быстро отгоняю эти мысли.

Такое счастье. Такое мещанство: я так хочу наряжаться.

Громко пою:

Я сошью тюрнюр по моде,

Что не спрячу, то в комоде.

Он сказал, что ждёт меня вечером, чтоб я приехала.

Не стал объясняться, мне это даже понравилось: было бы ужасно больно и противно, если б объяснялся. (Но внутри всё равно мелькнуло: ему просто не стыдно, он давно перешагнул.)

Весь день ничего не могла делать. Прежде чем выйти из кабинета, изо всех сил пытаюсь перестать улыбаться.

Ещё Ф. сказал: «Убери портрет Льва Давидовича, сколько можно». Но по-доброму сказал. Я тут же убрала. В стол.

В лагере находится в заключении личный повар Троцкого. И я, и наверняка Ф. его часто встречали в поезде. Он кормил только Троцкого, мы готовили себе сами, но я помню, он однажды угостил меня печёным яблоком со сладкой начинкой. Это было примерно сто лет назад. Я была совсем девочкой. Но яблока хочу и сейчас.

Ф. с ним не общается, отправил работать в лазарет, куда сам никогда не ходит.



Если б не было Троцкого — революция проиграла бы, я это знаю, и Ф. это знает. Мы это видели своими глазами. Революция не испытывает благодарности. Наверное, это правильно. Будущее наматывает ненужное на колесо. Так надо.

Надо ещё заказать духов. Наплевала на всё, пошла на склад, выбрала сапоги, изъятые у каэрок. Ничего не хочу думать про это. Взяла и всё.

23 мая

Ф.: «Здесь у каждого незримое кольцо в губе. Надо — беру за кольцо и веду к яме».

Я тоже замечала: заключённые нелепы в своих попытках спрятаться, при этом походя на редиску: у каждого торчит из земли хвост: в любую минуту проходящий по грядке может схватить за этот пучок и вырвать.

Я могу это сделать с любым тут.

(позже)

Кажется, я знаю, зачем он меня вернул. Ему хочется говорить с женщиной. Ему тут не с кем говорить. Он мог бы говорить с каэрками, но не в состоянии себе позволить этого. Мне так кажется. Ему нужно, чтоб его слушали, и у этой тишины была женская интонация. У меня эта интонация получается.

В остальном, он не любит меня. Я могу себе это сказать.

Иногда мы совсем ничего не делаем и только разговариваем. Я тогда смотрю на его лицо, как на лампу: чувствую тепло, а прикоснуться не могу.

Сапоги жмут.

24 мая

Пошла и взяла себе другие сапоги, а плевать.

К этим сапогам нужна другая юбка. Почему-то сапоги могу взять, а юбку пока нет. Ничего, дойдёт и до этого.

Вообще надо съездить в Кемь, всё купить. Я очень хочу ему нравиться.

И вот что смешное заметила. Как только наши отношения возобновляются (всерьёз это уже в пятый раз, не считая мелких ссор, и первые ссоры я устраивала всегда сама, теперь думаю — ужасная дура была) — да, так вот, когда мы снова вместе, я с какой-то новой силой и новой страстью начинаю верить в то, что мы делаем здесь, и вообще в революцию, которая, конечно же, не принесла так быстро того, чего ждали.

Все это понимают, даже Ф., который никогда об этом не говорит.

Он говорит только о том, что происходит здесь и сейчас.

Я иногда запоминаю его слова, и когда «политические» пытаются спорить со мной на допросе, я отвечаю им доводами Ф.

Его (а с ним и всю советскую власть) винят в строгости режима, он мне, смеясь, сказал на это недавно:

— А знаешь, как было в 17-м? Да, тюрьмы большевики не закрыли, хотя было желание. Но — никаких одиночек, никакого тюремного хамства, никаких прогулок гуськом, да что там — камеры были открыты — ходите, переговаривайтесь… Потом в 18-м мы вообще отменили смертную казнь. Зачем мы вернули, пусть нас спросят. Чтобы убить побольше людей? Вернули, потому что никто не хотел мира, кроме нас. Теперь получается, что мы одни убивали.

А нас не убивали?

(Хотя и он наверняка слышал это от кого-то другого, думаю, от Бокия. В 17-м Ф. лежал в госпитале.)

Ещё о том, почему сюда иногда попадают невиновные (так бывает, я сама знаю несколько случаев).

Ф. говорит (пересказываю как могу), что у большевиков нет возможности дожидаться совершения преступления, поэтому ряд деятелей, склонных к антисоветской деятельности или замеченные в ней, ранее будут в целях безопасности Советского государства задержаны и изолированы.

Его мысли, нет? Без разницы.

Тут все говорят, что невиновны — все поголовно, и иногда за это хочется наказывать: я же знаю их дела, иногда на человеке столько грязи, что его закопать не жалко, но он смотрит на тебя совсем честными глазами. Человек — это такое ужасное.

Белогвардеец Бурцев сидит не за то, что он белогвардеец, а за ряд грабежей в составе им же руководимой банды (а такой аристократ, такой тон). Этот самый поп Иоанн, хоть и обновленец, а сидит за то, что собрал кружок прихожан, превратившийся в антисоветскую подпольную организацию. Поэт Афанасьев (вызывала только что) сел не за свои стихи (к тому же плохие), а за участие в открытии притона для карточных игр, торговли самогоном и проституции.

И ещё про то, что здесь якобы зверская дисциплина.

(На самом деле всё сложнее: иногда зверская, иногда совсем расслаблены вожжи.)

Ф. говорит, что дисциплина неизбежна — иначе будет распад. Политические в Савватьево отлично это доказали. Если бы так, как политических тогда, распустили всех — все бы ходили около вышек, кричали «бараны!» на красноармейцев и болели цингой от скуки.

Я чувствую, что он прав, и когда говорю это «политическим», или просто любым разумным заключённым (таковых меньшинство), или сексотам, всегда вижу, что они не хотят этого понимать, у них якобы «своя правда».

26 мая

Сегодня передала ему слова, которые Граков слышал на лагерных посиделках от владычки Иоанна: «Я был готов поверить в советскую власть и по мере сил пособлять ей в работе, когда б не здешнее зверство».

Ф. отмахнулся. Быстро и почти равнодушно сказал, что никто не знает, как управлять лагерем, этому нигде не учат. Но те, кто винит нас за жестокость, ни дня не были на фронте. Говорил про Троцкого и расстрелы в те годы: я этого не видела, но много слышала — да, это было, и действовало. Страшно, но часто действовало только это.

«Семь тысяч человек, и у каждого бессмертная душа, а я взял её в плен, — сказал Ф. — Душа томится и стремится вверх и во все четыре стороны. Но если я на минуту ослаблю пальцы — леопарды съедят попов, штрафные чекисты убьют леопардов, а потом их съедят каэры, а тех передушат политические из социалистов».

И он показал рукой, как ослабит пальцы.

Пальцы у него тонкие, белые, очень сильные; иногда делал мне ими больно. Теперь я скучаю, чтоб было больно хотя бы ещё раз.

1 июня

Ф. смотрел церковь при кладбище, где разрешил проводить службы, я была с ним. Это всегда такая радость — быть с ним, даже если он не обращает на меня внимания.

Я стала куда более сговорчива, смешно.

Пока он разговаривал с попами, у которых всегда целый свиток просьб и пожеланий, ушла гулять по кладбищу, люблю.

Смотрела на один памятник: очень тяжёлый валун, думала: как же его принесли? Или покойника принесли к валуну и зарыли под него?

Тихо подошёл владычка Иоанн, приветливо поздоровался, я ответила.

С полминуты смотрел вместе со мной на валун, а потом вдруг сказал:

— Любовь внутри скобок, а смерть — за скобкой.

Я сначала не поняла, о чём он, а потом думала об этом весь день. Всё это поповщина, конечно… но почему-то думала всё равно.

(позже)

Однажды допрашивала Иоанна на тему их ссоры с польскими ксендзами.

Иоанн говорит:

— Они уверены, что в нас, православных, вовсе нет благодати, а мы не против, если и в них есть.

— А в нас? — спросила я.

Он не ответил так, как хотелось бы мне.

На том же допросе сказал, запомнила: «В раю нераспятых нет» и «В России везде простор». Оба эти высказывания были про наш лагерь.

(ещё позже)


Вступайте в группу в ВК
Вконтакте
Facebook

Telegram