Обитель читать онлайн

Ещё Артёма подогревало чувство неожиданно осознанной силы среди всего этого подлого сброда.

Огромный Кучерава обернулся постаревшим и больным дядькой, вечно что-то пришептывающим. Артём поймал себя на мысли, что до сих пор видел бывшего командира роты только в двух состояниях: пьяного и с похмелья. А тут просто другое существо: трезвое и без папирос. Кучерава клянчил покурить у надзирателей, один раз его угостили папироской, затем перестали отзываться.

Надзиратели никакого понимания к сидельцам не выказывали — старались вообще не общаться, как с прокажёнными.

Выяснилось, что все тут привередливы в еде: то, что Артём привычно и вдохновенно пожирал, им было в новинку. Принюхивались, приглядывались, гоняли ложкой туда и сюда сопливую крупу по тарелкам, Кучерава разговаривал с предназначенной ему пищей, Грошков сглатывал, зажмурившись. Ткачук выплёскивал порцию в парашу, тарелку бросал к дверям.

Вечером вернули Санникова, он ни на кого, тем более на Артёма, не смотрел, шмыгал носом, много и часто моргал.

Трижды за полчаса сходил на парашу и всё пристанывал там от своих неудач.

В очередной раз на ходу поправляя штаны, затеял с первым подвернувшимся собеседником беседу:

— Они, думаю, забыли, что есть такая штука, как революционная целесообразность. Придётся им напомнить.

Но голоса ему не хватало: и первая же фраза, начавшаяся самоуверенно и жёстко, к своему финалу доползала еле-еле, едва не опадая в фальцет: чтоб спасти положение, Санников затеялся кашлять и вскоре полез на свои нары.

Артём не выдержал и, поднявшись, встал возле нар Санникова, ничего не говоря и разве что не насвистывая. Звонарь отвернулся к стене.

Подзуживало надерзить хоть кому-нибудь здесь. Самоуверенность Артёма не имела никаких разумных объяснений — тем не менее никто не желал связываться с этим приблудным бродягой.

Разве что Ткачук представлял опасность — хотя бы в силу своих объёмов, — но к вечеру он всё больше спал или пытался заснуть.

Камера была полна крыс — их даже на кухне в таком количестве не водилось — видимо, здесь особенно пахло помойкой, разлагающимся мясом, трусом, мерзостью.

Ночью истошно завизжал Санников — крыса начала отгрызать ему ухо.

Спрыгнул вниз, держал ухо в кулаке — оно кровоточило.

…Артём проснулся с утра тоже не один, а с соседкой: та мирно сидела рядом, прямо на нарах, смотрела глазком, шершавый хвост лежал недвижимо.

Он совсем не испугался.

По старой привычке Артём прятал с обеда хлеб и тут что-то расщедрился: тихо, чтоб не напугать крысу, достал его из ватных штанов, накатал два шарика.

«Вот. Только не кусай меня за ухо, прошу».

Та степенно приступила к трапезе: по-крестьянски, не суетясь, разве что не перекрестилась. Во всяком движении её сквозило достоинство и точность. Она никуда не торопилась и ничего не боялась.



— Научи меня жить, крыса! — с тихой улыбкой попросил Артём.

Похоже, крыса была беременной: огромное крысиное пузо топорщилось.

* * *

После обеда вызвали Кучераву.

Он встал посередь камеры — и стоял так, словно тут же забыл, надо ли ему идти или он уже вернулся.

Красноармейцы вытянули его наружу. Кучерава шёл, далёко отставляя назад голову. В камере осталась больная вонь после его ухода.

Зато привели старого знакомого, Моисея Соломоновича.

Он не был настроен петь, как в былые времена, и пребывал в некотором неврозе.

К нему обратились за лагерными новостями, но ему нечего было рассказать; или же Моисей Соломонович по каким-то причинам не желал делиться своим знанием.

Он почти не изменился: то же самое длинное лицо, тот же крупный, похожий на коровий язык и глаза навыкате — только теперь Моисей Соломонович носил очки, брови у него расцвели попышней, и в ушах тоже выросло много волос. За эти волосы он себя изредка трогал и пощипывал.

Никакой необходимости в общении с ним Артём не испытывал, но Моисей Соломонович сам искал возможности высказаться.

— Артём, — сказал он, присаживаясь на краешек нар, — здравствуй.

— Какими судьбами, Моисей Соломонович? — спросил Артём, растирая лицо ладонями.

— Вы сохранили возможность улыбаться, — сказал Моисей Соломонович проникновенно, хотя никто тут вроде бы не улыбался.

Через несколько минут Артём уже знал, что Моисей Соломонович — ответственный хозяйственный работник, по крайней мере был им ещё с утра, сидел в административном корпусе, в личном кабинете — «…ну, как кабинет — комнатёнка, душно…», «…душно — значит, топят», — решил Артём, но смолчал. Сюда Моисей Соломонович угодил по своим многотрудным бухгалтерским делам.

Смысл разговора Артёму стал понятен с первого слова: испуганный человек прокручивает в голове свою правду, готовясь принести её на ближайший — в данном случае второй допрос, — и желает проверить, насколько убедительна эта правда или сказка, её подменяющая.

— Вы свободно себя ведёте и на всех них не похожи, — быстро прошептал Моисей Соломонович, указав глазами по сторонам, — и снял очки и начал протирать полой пиджака, будто пытаясь скрыть тот факт, что указал на остальных узников.

— Я так и не понял, вы в своё время пошли по административной части или нет? — вдруг спросил Моисей Соломонович. — Я вас очень мало видел.

Артём присел на своих нарах — всё-таки лёжа разговаривать неприлично — и теперь смотрел то на очки собеседника — одна дужка была подвязана верёвочкой, — то на его пиджак, тоже видавший виды, настолько видавший, что в его ношении чувствовалась некоторая нарочитость. Ничего не отвечая, Артём многозначительно покачивал головой: я пошёл, да, по административной части или, может быть, нет, не пошёл, но я много ходил, много и далеко.

— Вы знаете, всё, всё опять будут сваливать на евреев, — не дождавшись ответа и не огорчившись по этому поводу, шептал Моисей Соломонович, — но товарищ Глеб Бокий, который всем этим руководит, — и Моисей Соломонович, быстро надев очки, сделал неширокий жест руками, словно Бокий руководил жизнью их камеры, — я знаю из отличных источников — русский дворянин. Товарищ Эйхманис — наполовину латыш, наполовину русский, это тоже всем известно. И они оба крещёные. Товарищ Ногтев — тот само собой — русак, у него на лбу написано. Здесь имеется, да, товарищ Френкель — еврей, и видный еврей, выдвиженец товарища Эйхманиса, начальник производственно-эксплуатационного отдела, но ведь он — из заключённых. А что мы видим? Едва начались задержания — и обоснованные, мы же понимаем, задержания, — тут же первым делом пожалуйте, Моисей Соломонович, за решётку! Дважды посадили в тюрьму, Артём! А то и трижды! Сначала мы угодили в Советскую республику. Этого показалось мало, и нас спрятали в Соловки. Но и Соловки оказались недостаточны для Моисея Соломоновича — и внутри нашли ещё более надёжную тюрьму, эту камеру! А я всего лишь пытался свести концы с концами их неразумного хозяйствования!

Артём пожал плечами. Удивительным было и то обстоятельство, что этот человек говорил о себе так, словно на Соловках сидел он один, а, к примеру, все остальные здесь находящиеся — как бы и нет; и то, как Моисей Соломонович изменился за прошедшее время: Артём помнил его непрестанно поющим, блатные называли его «опереткой» — кто бы мог подумать, что «оперетка» окажется способен к столь широким обобщениям.

Артём достал хлеб, оставшийся от кормления крысы, и скатал пяток шариков себе. Отправлял их в рот по одному.

— А какое тут было хозяйствование — вы и сами понимаете? — и собеседник смотрел на Артёма поверх очков, Артём же думал, что Моисею Соломоновичу нет никакого дела до того, понимает он или нет, а просто нужно правильно расставить слова в своей речи. — Иначе здесь и не могло случиться: всеми производствами руководили бывшие белогвардейцы, каэры, всюду, простите, попы — как будто нарочно всё так подстроили, что отдали хозяйствование в самые ненадёжные руки. Я товарищу Эйхманису докладывал об этом, направлял записку. Просил на допросе, чтобы эту записку нашли и подшили к делу, но… там сейчас много дел и без меня.

Моисей Соломонович долго, хотя несколько путано, описывал производственную соловецкую круговерть, подробно объясняя, как было провалено кирпичное дело: материк вернул тонну соловецкого кирпича, потому что тот оказался непригоден для стройки, — и кирпичное дело пытались спасти за счёт неразумного лесопользования, избыточные доходы которого шли на многочисленные питомники, куда товарищ Эйхманис привозил редких зверей, впрочем, как правило, отказывавшихся размножаться в неволе… Обувная фабрика выпускала брак, соловецкий журнал с подпиской по всей стране оказался убыточным, даже объёмы рыбной ловли — и те упали…

— …Это не хозяйствование, а череда провалов! — всё более горячась, утверждал Моисей Соломонович, как-то по-особенному, округло, выделяя букву «в».

— Врёшь! Врёшь! Многое было сделано, контра. Тебя бы первого хлопнуть надо! — глухо пролаял сверху Горшков, подслушавший разговор.

Моисей Соломонович стремительным движением снял очки. Он будто верил, что если ему без очков видно плохо — то и его самого не заметят.

Горшков торопливо слез с верхних нар, желая потрясти Моисея Соломоновича за грудки, но увидел Артёма, который только и дожидался чего-нибудь такого, и просто выложил свои матерные запасы, ругаясь гадко, обильно, натужно.

Артём слушал, раскрыв рот, а потом начал кривляться лицом, дразня Горшкова и как бы дирижируя его речью при помощи гримас, языка и носа.

Горшков, побагровев, устремился к дверям, будто собираясь уйти. Погрохотал своими костями там о железо и, кося припадочным глазом, вернулся назад, к маленькому зарешеченному окошку, до которого не доставал: пытался надышаться.

Ещё несколько минут от Горшкова во все стороны шёл жар: как если бы он был кастрюлей с кипящим, но уже прокисшим борщом.

Моисей Соломонович пересел на место отсутствующего Кучеравы и затаился.

…До ужина Артём подрёмывал: ему всё время снилась холодная, просоленная вода, и он испытывал ровное и тёплое удовольствие от того, что больше никуда не плывёт.

— А чего Кучерава? — спросил Ткачук надзирателей, внесших чан с баландой. — Отпустили?

— Кучераву закопали уже, — ответили ему.

Все замолчали.

За минуту словно бы изменилась температура в камере.

Ели медленно, стараясь не издавать никаких звуков.

Кончились любые разговоры, каждому осталось его тягостное одиночество.

У Санникова длинно запели в животе кишки.

Артём вдруг понял, что у него тоже кончились силы на злорадство. Его вдруг охватило мутное томление.

Сначала дожидался своей очереди на Секирке — но там всё ясно: дальний изолятор, простые лагерники — кому они нужны, выкоси половину, новые вырастут. Но теперь попал сюда — и всё заново.

Кто мог предположить, что администрацию тоже будут отщёлкивать.

…Артём лежал, и тело его маялось. Появилось ощущение, что кости стали ломкими, слабыми — ничего такими руками не схватишь, далеко на таких ногах не уйдёшь, шея голову не держит.

Он улёгся набок, лицом к стене — с намерением уснуть, но лежал бессонно, скучно уговаривая себя: может, всё-таки встанешь? Ещё как-то поживёшь? Насладишься напоследок?

Всё это было глупо: насладиться — чем насладиться? Брожением по камере среди дурно пахнущей мрази?

«Неужели тебя зароют с ними заодно, Артём? В одну могилу? У нас будут общие черви?» — спрашивал себя непрестанно.

Он думал, что хоть тут, среди чёрных околышей, всё будет понарошку, а оказалось — и для них всё по-настоящему.

«Сколько же раз меня убивали? — слёзно жаловался Артём. — Не сосчитать! Меня зарезали блатные. Меня сгноили на баланах. Меня забили насмерть за чужие святцы. Меня закопали вместе с заговорщиками. Меня застрелили на Секирке. Меня затоптали лагерники, не простив изуродованный лик на стене. Меня ещё раз застрелила в лодке Галина. Меня утопило море, и то, что мама гладила по голове, съели рыбы. Я медленно умер от холода и от голода. С чего бы мне опять умирать? Больше нет моей очереди, я свою очередь десять раз отстоял! Господи!»

Не увидел, не услышал, а каким-то озверевшим чутьём почувствовал, что опять вернулась крыса. Открыл глаза: да, тут.

Хлеб с ужина был при себе — Артёму вообще есть не очень хотелось последние дни: он питался по привычке, впрок, не думая, хочет или нет.


Вступайте в группу в ВК
Вконтакте
Facebook

Telegram